Самой обсуждаемой премьерой этой недели будет новый фильм Алексея Балабанова «Морфий». Здесь не меньше телесных и душевных ужасов, чем в его же нашумевшем «Грузе-200». Действие происходит на фоне революции 1917 года. В перспективе любители броских ярлыков должны назвать «Морфий» русским «Трейнспоттингом» или «Реквиемом по мечте». Фильм снят по переработанному Балабановым сценарию Сергея Бодрова-младшего. Сценарий же основан на булгаковских «Морфии» и «Записках юного врача».
В 1917 году в земскую больницу недалеко от Углича прибывает молодой доктор Михаил Поляков (Леонид Бичевин, который носил майку «СССР» в «Грузе-200»). Доктора встречают фельдшер (Андрей Панин) и сестра милосердия Анна Николаевна (Ингеборга Дапкунайте). Сигналом к началу работы для доктора Полякова здесь служат истошные вопли: «Барин! Беда!». За воплями следует очередное столкновение с тьмой египетской в головах поселян (нафаршированная сахаром, чтобы выманить младенца, роженица) и бескомпромиссно, со смаком и во всех подробностях показанные операции, особенно тяжело давшиеся доктору из «Записок» (трахеотомия, ампутация раздробленной ноги).
Дневные плановые осмотры вносят в тяжелую кровавую работу немного декаданса и порока — словно явившаяся из «Про уродов и людей» молодая вдова кокетливо покуривает в гинекологическом кресле папироску в мундштуке, поигрывая юбками.
«Морфий» — кино для визуалов: диалоги здесь лаконичны и словно полагаются на хорошо помнящего литературную основу зрителя. Зато картина как будто написана темными масляными красками на закопченном позже холсте — написана многослойно и в мельчайших деталях. Быт сельской больницы в «Морфии» показан на редкость правдоподобно, с множеством любовно подобранных деталей. Примитивная операционная, комната доктора с толстыми томами на полках, аптека с рядами пузырьков — каждый уголок, включая сортиры, в которые доктор наведывается все чаще и чаще, выглядит отменно аутентично, без малейшей условности.
Булгаковский «Морфий» иногда относят к циклу «Записки юного врача», но такое обобщение считается спорным. Балабановский фильм — хороший аргумент в этом споре: если добавить «Морфий», «Записки» выворачиваются наизнанку (довольно неприглядную) и меняются по смыслу. В «Записках» доктор в итоге, отмучившись и перенервничав, все равно возвращается к просветительской гуманистической вере в удивительную мощь человеческого разума, придумавшего медицину. В фильме же, впервые уколовшись по медицинским показаниям (тяжелая реакция на прививку от дифтерии), доктор начинает украдкой сбегать из операционной уже не почитать учебник, а стащить очередную дозу.
Эпизоды с кровавым месивом после этого будут уже не про гуманистический врачебный подвиг, а ради издевательского нагнетания зрительских страданий: если «масляными», насыщенными темными красками «Морфий» напоминает старую живопись, то мрачный режиссерский кураж напоминает уже о художниках, выкапывающих свежие трупы, чтобы научиться правильно рисовать человеческую анатомию.
«Морфий», кажется, не дает возможности такого разброса трактовок сути, как «Груз-200», и идеологические копья тут поломать тоже не дают, несмотря на столь актуальную, как показали недавние битвы вокруг слепленного из сахарина «Адмирала», тему революции.
Потому что здесь все распадается — у помещиков, к которым доктор Поляков заглянул погреться и уколоться в господском нужнике, дочка пророчески распевает романс Вертинского про кокаинеточку: «Ваш сиреневый трупик окутает саваном тьма». И никого не жалко. Есть только любознательное наблюдение за синхронным распадом личности и мира вокруг, но идеологических объяснений, что начало распадаться первым, не предвидится.
Доктор Поляков, только сойдя с поезда и поправив очки, вызывает нечаянные ассоциации с заокеанскими интеллигентными юношами, спускавшимися в ад («Сонная лощина», «Мертвец»). Дальше и живописный анатомический театр человеческих тел, и русская зима с настигающими сани волками воспринимаются не столько как суровый натурализм, сколько как готическая, дурманная сказка. Вот и санями тут управляет пожарный в соответствующей должности каске. От чего он защищает голову в зимнем лесу, вдали от пожаров, — неясно, зато каска в подсвеченной снегом темноте придает ему сходство с античным мифологическим воином, который сражается в этом загробном-гиблом мире с невиданной для него морозной стихией. Окончательно фантасмагорическую сказку довершают обгоревшие в головешку, но еще живые, медленно бредущие в ночи жертвы революционного крестьянства, жгущего усадьбы, — зомби, один в один.
Как и «Груз-200», «Морфий» — это снова вылазка куда-то в сумрак-морок, баньку с пауками, где по отталкивающе некрасивому однообразному миру бродят поломанные уроды и люди.
Убожество мира и их почти физически ощутимые мучения подчеркнуты запущенной по кругу соответствующей духу их времени попсе о красивостях (в «Грузе-200» пели про край магнолий, в «Морфии» Вертинский поет про бананово-лимонный Сингапур). По силе зрительских потрясений «Груз-200» и «Морфий» соотносятся как ликвидация Чернобыльской АЭС и уже отлаженная экскурсия в зону отчуждения.
Впрочем, называть столь безупречно сделанный фильм вульгарным словом «экскурсия» как-то неловко. А «Морфий» именно безупречен, начиная с прекрасных Бичевина и Дапкунайте и заканчивая слаженностью всей наркоманской симфонии про распад и разложение, отрывисто сыгранной воплями пациентов, повторяющимися романсами и глупым ржанием в абсурдной трагикомедии, которая случится в развязке. Развязка, кстати, будет иметь место в провинциальном синематографе.